Неточные совпадения
He мысля гордый свет забавить,
Вниманье дружбы возлюбя,
Хотел бы я тебе представить
Залог достойнее тебя,
Достойнее души
прекрасной,
Святой исполненной мечты,
Поэзии живой и ясной,
Высоких дум и простоты;
Но так и быть — рукой пристрастной
Прими собранье пестрых глав,
Полусмешных, полупечальных,
Простонародных, идеальных,
Небрежный плод моих забав,
Бессонниц, легких вдохновений,
Незрелых и увядших лет,
Ума холодных наблюдений
И
сердца горестных замет.
Дуня подняла револьвер и, мертво-бледная, с побелевшею, дрожавшею нижнею губкой, с сверкающими, как огонь, большими черными глазами, смотрела на него, решившись, измеряя и выжидая первого движения с его стороны. Никогда еще он не видал ее столь
прекрасною. Огонь, сверкнувший из глаз ее в ту минуту, когда она поднимала револьвер, точно обжег его, и
сердце его с болью сжалось. Он ступил шаг, и выстрел раздался. Пуля скользнула по его волосам и ударилась сзади в стену. Он остановился и тихо засмеялся...
Она одевала излияние
сердца в те краски, какими горело ее воображение в настоящий момент, и веровала, что они верны природе, и спешила в невинном и бессознательном кокетстве явиться в
прекрасном уборе перед глазами своего друга.
Утро было
прекрасное: опрятные, веселые дома с садиками, вид краснолицых, красноруких, налитых пивом, весело работающих немецких служанок и яркое солнце веселили
сердце; но чем ближе они подходили к водам, тем чаще встречались больные, и вид их казался еще плачевнее среди обычных условий благоустроенной немецкой жизни.
В полку не только любили Вронского, но его уважали и гордились им, гордились тем, что этот человек, огромно-богатый, с
прекрасным образованием и способностями, с открытою дорогой ко всякого рода успеху и честолюбия и тщеславия, пренебрегал этим всем и из всех жизненных интересов ближе всего принимал к
сердцу интересы полка и товарищества.
— Да, — повторила Катя, и в этот раз он ее понял. Он схватил ее большие
прекрасные руки и, задыхаясь от восторга, прижал их к своему
сердцу. Он едва стоял на ногах и только твердил: «Катя, Катя…», а она как-то невинно заплакала, сама тихо смеясь своим слезам. Кто не видал таких слез в глазах любимого существа, тот еще не испытал, до какой степени, замирая весь от благодарности и от стыда, может быть счастлив на земле человек.
Таков был рассказ приятеля моего, старого смотрителя, рассказ, неоднократно прерываемый слезами, которые живописно отирал он своею полою, как усердный Терентьич в
прекрасной балладе Дмитриева. Слезы сии отчасти возбуждаемы были пуншем, коего вытянул он пять стаканов в продолжение своего повествования; но как бы то ни было, они сильно тронули мое
сердце. С ним расставшись, долго не мог я забыть старого смотрителя, долго думал я о бедной Дуне…
Она болезненно чувствовала
прекрасную обособленность сына; грусть, любовь и стеснение наполняли ее, когда она прижимала мальчика к груди, где
сердце говорило другое, чем язык, привычно отражающий условные формы отношений и помышлений.
Не так ли и радость,
прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится
сердцу, и нечем помочь ему.
Господа, — воскликнул я вдруг от всего
сердца, — посмотрите кругом на дары Божии: небо ясное, воздух чистый, травка нежная, птички, природа
прекрасная и безгрешная, а мы, только мы одни безбожные и глупые и не понимаем, что жизнь есть рай, ибо стоит только нам захотеть понять, и тотчас же он настанет во всей красоте своей, обнимемся мы и заплачем…
Да, эти
сердца — о, дайте мне защитить эти
сердца, столь редко и столь несправедливо понимаемые, — эти
сердца весьма часто жаждут нежного,
прекрасного и справедливого, и именно как бы в контраст себе, своему буйству, своей жестокости, — жаждут бессознательно, и именно жаждут.
— Ну, здравствуйте, мой друг, садитесь и рассказывайте, — сказала княгиня Софья Васильевна с своей искусной, притворной, совершенно похожей на натуральную, улыбкой, открывавшей
прекрасные длинные зубы, чрезвычайно искусно сделанные, совершенно такие же, какими были настоящие. — Мне говорят, что вы приехали из суда в очень мрачном настроении. Я думаю, что это очень тяжело для людей с
сердцем, — сказала она по-французски.
В вашем покое будет биться пульс, будет жить сознание счастья; вы будете
прекраснее во сто раз, будете нежны, грустны, перед вами откроется глубина собственного
сердца, и тогда весь мир упадет перед вами на колени, как падаю я…
— И слава Богу: аминь! — заключил он. — Канарейка тоже счастлива в клетке, и даже поет; но она счастлива канареечным, а не человеческим счастьем… Нет, кузина, над вами совершено систематически утонченное умерщвление свободы духа, свободы ума, свободы
сердца! Вы —
прекрасная пленница в светском серале и прозябаете в своем неведении.
Скромная, кроткая, нежная,
прекрасная, —
прекраснее Астарты,
прекраснее самой Афродиты, но задумчивая, грустная, скорбящая. Перед нею преклоняют колена, ей подносят венки роз. Она говорит: «Печальная до смертной скорби душа моя. Меч пронзил
сердце мое. Скорбите и вы. Вы несчастны. Земля — долина плача».
Авве Пафнутию, который считал себя уже совершенно свободным от плотских вожделений, ангел повелел произвести над собой следующее испытание: «Поди заключи в свои объятия нагую
прекрасную девицу, и, если держа ее при себе, ты будешь чувствовать, что покой
сердца твоего остается непоколебимым, и в плоти твоей не происходит мятежного волнения, тогда и видимый пламень будет прикасаться к тебе тихо и безвредно…
Князь высказал свою фразу из прописей в твердой уверенности, что она произведет
прекрасное действие. Он как-то инстинктивно догадался, что какою-нибудь подобною, пустозвонною, но приятною, фразой, сказанною кстати, можно вдруг покорить и умирить душу такого человека и особенно в таком положении, как генерал. Во всяком случае, надо было отпустить такого гостя с облегченным
сердцем, и в том была задача.
Кроме князя Щ. и Евгения Павловича, к этому слою принадлежал и известный, очаровательный князь N., бывший обольститель и победитель женских
сердец во всей Европе, человек теперь уже лет сорока пяти, всё еще
прекрасной наружности, удивительно умевший рассказывать, человек с состоянием, несколько, впрочем, расстроенным, и по привычке проживавший более за границей.
— Духом не мятись,
сердцем не крушись, — выпевала Катенька, задыхаясь почти на каждом слове. — Я, Бог, с тобой, моей сиротой, за болезнь, за страданье духа дам дарованье!.. Радуйся, веселись, верна-праведная!.. Звезда светлая горит, и восходит месяц ясный, будет, будет день
прекрасный, нескончаемый вовек!.. Бог тебя просвятит, ярче солнца осветит… Оставайся, Бог с тобою, покров Божий над тобою!
Толпою сродниц и роем молодых невольниц окруженная, жила там
прекрасная собой и добрая
сердцем ордынская царица, дочь хорасанского хана…
И сделаем все, чтобы хоть немного образовать ее ум, а что
сердце и душа у нее
прекрасные — в этом я уверен.
Полон дум придя в перелесок, долго лежал на траве благовонной, долго смотрел он на вечно
прекрасную, никогда ненаглядную лазурь небосклона. Мысли менялись, роились. То с болью в
сердце вспоминал обманную Фленушку, то чистую
сердцем, скромную нравом Дуняшу…
Расхохоталась даже Оля, только злобно так, а господин-то этот, смотрю, за руку ее берет, руку к
сердцу притягивает: «Я, говорит, сударыня, и сам при собственном капитале состою, и всегда бы мог
прекрасной девице предложить, но лучше, говорит, я прежде у ней только миленькую ручку поцелую…» — и тянет, вижу, целовать руку.
А что тайна, то оно тем даже и лучше; страшно оно
сердцу и дивно; и страх сей к веселию
сердца: «Все в тебе, Господи, и я сам в тебе и приими меня!» Не ропщи, вьюнош: тем еще
прекрасней оно, что тайна, — прибавил он умиленно.
Мало опровергнуть
прекрасную идею, надо заменить ее равносильным
прекрасным; не то я, не желая ни за что расставаться с моим чувством, опровергну в моем
сердце опровержение, хотя бы насильно, что бы там они ни сказали.
— Mon enfant, клянусь тебе, что в этом ты ошибаешься: это два самые неотложные дела… Cher enfant! — вскричал он вдруг, ужасно умилившись, — милый мой юноша! (Он положил мне обе руки на голову.) Благословляю тебя и твой жребий… будем всегда чисты
сердцем, как и сегодня… добры и прекрасны, как можно больше… будем любить все
прекрасное… во всех его разнообразных формах… Ну, enfin… enfin rendons grâce… et je te benis! [А теперь… теперь вознесем хвалу… и я благословляю тебя! (франц.)]
Ефрем с Федором сейчас ее собрали и поставили, а Параша повесила очень красивый, не знаю, из какой материи, кажется, кисейный занавес; знаю только, что на нем были такие
прекрасные букеты цветов, что я много лет спустя находил большое удовольствие их рассматривать; на окошки повесили такие же гардины — и комната вдруг получила совсем другой вид, так что у меня на
сердце стало веселее.
Бабушка же и тетушка ко мне не очень благоволили, а сестрицу мою любили; они напевали ей в уши, что она нелюбимая дочь, что мать глядит мне в глаза и делает все, что мне угодно, что «братец — все, а она — ничего»; но все такие вредные внушения не производили никакого впечатления на любящее
сердце моей сестры, и никакое чувство зависти или негодования и на одну минуту никогда не омрачали светлую доброту ее
прекрасной души.
Давно влюбленное
сердце юноши горело и нетерпеливо рвалось к ней, к волоокой богине, к несравненной, единственной,
прекрасной Юленьке.
— За ваш
прекрасный и любовный труд я при первом случае поставлю вам двенадцать! Должен вам признаться, что хотя я владею одинаково безукоризненно обоими языками, но так перевести «Лорелею», как вы, я бы все-таки не сумел бы. Тут надо иметь в
сердце кровь поэта. У вас в переводе есть несколько слабых и неверно понятых мест, я все их осторожненько подчеркнул карандашиком, пометки мои легко можно снять резинкой. Ну, желаю вам счастья и удачи, молодой поэт. Стихи ваши очень хороши.
В один
прекрасный день он получил по городской почте письмо, в котором довольно красивым женским почерком было выражено, что «слух о женском приюте, основанном им, Белоярцевым, разнесся повсюду и обрадовал не одно угнетенное женское
сердце; что имя его будет более драгоценным достоянием истории, чем имена всех людей, величаемых ею героями и спасителями; что с него только начинается новая эпоха для лишенных всех прав и обессиленных воспитанием русских женщин» и т. п.
— Уж и по обыкновению! Эх, Петр Лукич! Уж вот на кого Бог-то, на того и добрые люди. Я, Евгения Петровна, позвольте, уж буду искать сегодня исключительно вашего внимания, уповая, что свойственная человечеству злоба еще не успела достичь вашего
сердца и вы, конечно, не найдете самоуслаждения допиливать меня, чем занимается весь этот
прекрасный город с своим уездом и даже с своим уездным смотрителем, сосредоточивающим в своем лице половину всех добрых свойств, отпущенных нам на всю нашу местность.
— За тех, кого они любят, кто еще не утратил блеска юношеской красоты, в ком и в голове и в
сердце — всюду заметно присутствие жизни, в глазах не угас еще блеск, на щеках не остыл румянец, не пропала свежесть — признаки здоровья; кто бы не истощенной рукой повел по пути жизни
прекрасную подругу, а принес бы ей в дар
сердце, полное любви к ней, способное понять и разделить ее чувства, когда права природы…
Любовь — чувство
прекрасное: нет ничего святее союза двух
сердец, или дружба, например…
Услышишь о свадьбе, пойдешь посмотреть — и что же? видишь
прекрасное, нежное существо, почти ребенка, которое ожидало только волшебного прикосновения любви, чтобы развернуться в пышный цветок, и вдруг ее отрывают от кукол, от няни, от детских игр, от танцев, и слава богу, если только от этого; а часто не заглянут в ее
сердце, которое, может быть, не принадлежит уже ей.
— Какой? — отвечал Александр, — я бы потребовал от нее первенства в ее
сердце. Любимая женщина не должна замечать, видеть других мужчин, кроме меня; все они должны казаться ей невыносимы. Я один выше,
прекраснее, — тут он выпрямился, — лучше, благороднее всех. Каждый миг, прожитый не со мной, для нее потерянный миг. В моих глазах, в моих разговорах должна она почерпать блаженство и не знать другого…
Игра в четыре руки завершилась в один
прекрасный день предложением руки и
сердца со стороны Якова Осиповича.
На улицах быстро темнело. По шоссе бегали с визгом еврейские ребятишки. Где-то на завалинках у ворот, у калиток, в садах звенел женский смех, звенел непрерывно и возбужденно, с какой-то горячей, животной, радостной дрожью, как звенит он только ранней весной. И вместе с тихой, задумчивой грустью в душе Ромашова рождались странные, смутные воспоминания и сожаления о никогда не бывшем счастье и о прошлых, еще более
прекрасных вёснах, а в
сердце шевелилось неясное и сладкое предчувствие грядущей любви…
В
прекрасный зимний день ему вздумалось прокатиться в санях по Невскому; за Аничковым мостом его нагнали большие сани тройкой, поравнялись с ним, хотели обогнать, — вы знаете
сердце русского: поручик закричал кучеру: «Пошел!» — «Пошел!» — закричал львиным голосом высокий, статный мужчина, закутанный в медвежью шубу и сидевший в других санях.
— Конечно, странно, — заметил Дмитрий Яковлевич, — просто непонятно, зачем людям даются такие силы и стремления, которых некуда употребить. Всякий зверь ловко приспособлен природой к известной форме жизни. А человек… не ошибка ли тут какая-нибудь? Просто
сердцу и уму противно согласиться в возможности того, чтоб
прекрасные силы и стремления давались людям для того, чтоб они разъедали их собственную грудь. На что же это?
Утро между тем было
прекрасное; солнце грело, но не жгло еще; воздух был как бы пропитан бодрящею свежестью и чем-то вселяющим в
сердце людей радость. Капитан, чуткий к красотам природы, не мог удержаться и воскликнул...
Во-первых, Петенька был единственный сын и притом так отлично кончил курс наук и стоял на такой
прекрасной дороге, что старик отец не мог без сердечной тревоги видеть, как это дорогое его
сердцу чадо фыркает, бродя по лабиринту отчего хозяйства и нигде не находя удовлетворения своей потребности изящного.
Когда могила была засыпана, граф подал руку Наталье Федоровне и повел ее к карете. Садясь в нее, она обернулась, чтобы посмотреть на рыдающую мать, поддерживаемую под руки двумя незнакомыми ей генералами, и вдруг перед ней мелькнуло знакомое, но страшно исхудавшее и побледневшее лицо Николая Павловича Зарудина. В смущенно брошенном на нее украдкой взгляде его
прекрасных глаз она прочла всю силу сохранившейся в его
сердце любви к ней, связанной навеки с другим, почти ненавистным ей человеком.
В предсмертный печальный час я молюсь только тебе. Жизнь могла бы быть
прекрасной и для меня. Не ропщи, бедное
сердце, не ропщи. В душе я призываю смерть, но в
сердце полон хвалы тебе: «Да святится имя Твое».
— Очень просто, тогда военные были в моде; на меня — девочку — это и подействовало; кроме того, все говорили, что у него
сердце прекрасное.
Лошади с выжженным новым подкопаевским тавром очень ценились и на Дону и в кавалерии, и долго еще встречались на Дону лошади
прекрасных форм с подкопаевским тавром:
сердцем, пронзенным стрелой!
— Нет, она его не любит, то есть она очень чиста
сердцем и не знает сама, что это значит: любить. Мадам фон-Калитин ей говорит, что он хороший молодой человек, а она слушается мадам фон-Калитин, потому что она еще совсем дитя, хотя ей и девятнадцать лет: молится утром, молится вечером, и это очень похвально; но она его не любит. Она может любить одно
прекрасное, а он не прекрасен, то есть душа его не прекрасна.
На Тверской, например, существовало множество крохотных калачных, из которых с утра до ночи валил хлебный пар; множество полпивных ("полпиво" — кто нынче помнит об этом
прекрасном, легком напитке?), из которых сидельцы с чистым
сердцем выплескивали на тротуар всякого рода остатки.
— Это отчасти правда; но ведь вопрос в том, для чего же природа не сделала меня Зеноном, а наградила наклонностями сибарита, для чего она не закалила мое
сердце для борьбы с терниями суровой действительности, а, напротив того, размягчила его и сделала способным откликаться только на доброе и
прекрасное? Для чего, одним словом, она сделала меня артистом, а не тружеником?.. Природа-то ведь дура, выходит!
— Может быть, я говорю глупо, но — я верю, товарищи, в бессмертие честных людей, в бессмертие тех, кто дал мне счастье жить
прекрасной жизнью, которой я живу, которая радостно опьяняет меня удивительной сложностью своей, разнообразием явлений и ростом идей, дорогих мне, как
сердце мое. Мы, может быть, слишком бережливы в трате своих чувств, много живем мыслью, и это несколько искажает нас, мы оцениваем, а не чувствуем…